Вход

Декабристки. Жены «государственных преступников»

Реферат* по истории
Дата добавления: 11 июня 2007
Язык реферата: Русский
Word, rtf, 510 кб (архив zip, 68 кб)
Реферат можно скачать бесплатно
Скачать
Данная работа не подходит - план Б:
Создаете заказ
Выбираете исполнителя
Готовый результат
Исполнители предлагают свои условия
Автор работает
Заказать
Не подходит данная работа?
Вы можете заказать написание любой учебной работы на любую тему.
Заказать новую работу
* Данная работа не является научным трудом, не является выпускной квалификационной работой и представляет собой результат обработки, структурирования и форматирования собранной информации, предназначенной для использования в качестве источника материала при самостоятельной подготовки учебных работ.
Очень похожие работы

Декабристки. Жены «государственных преступников»


Екатерина Ивановна

ТРУБЕЦКАЯ


«Скажи, что делать? Я сильна,

Могу я страшно мстить!

Достанет мужества в груди,

Готовность горяча..,»

Н.А.Некрасов

«Русские женщины»

(обращение Трубецкой к мужу)


...Из давней тьмы выступает вечер 14 января 1827 года. Роковое четырнадцатое число. Месяц назад мысленно отметила она годовщину возмущения на Сенатской площади, возмущения, так проложившего судьбы близких ей людей.

Четвертый месяц уже живет она в чиновничьем этом городе, столице восточносибирской, которая могла бы показаться даже милой и приветливой при других обстоятельствах, но не сейчас... Сейчас круг за кругом, точно спирали Дантова ада, идет нравственная, пытка. Сперва ее предупредили, что «...жены сих преступников, сосланных в каторжные работы, следуя,
за своими мужьями и продолжая супружескую снязь, естественно сделаются причастными их судьбе И потеряют прежнее звание, то есть будут уже признаны не иначе, как жены ссыльнокаторжных, дети кото­рых, прижитые в Сибири, поступят в казенные посе­ляне...»

Одним пунктом официального пред­ писания убиты и матери и дети!

Когда Екатерина Ивановна (см.ил.№1) ре­шилась следовать за мужем в Сибирь, она вынуждена была преодолеть не только силу семейной привязан­ности, сопротивление любящих родителей, уговарива­ющих ее остаться, не свершать безумия. Она не толь­ко .теряла весь-" этот пышный свет,- с его балами и роскошью, с его заграничными вояжами и поездками на кавказские «воды», — ее отъезд был вызовом всем этим «членам царской фамилии, . дипломатическому корпусу и петербургскому бомонду». Ее решение следо­вать в Сибирь разделило, раскололо это блестящее об-! щество на сочувствующих ей откровенно, на благо­словляющих ее тайно, на тайно завидующих ей, от­крыто ненавидящих.

Хорошо осведомленная через чиновников, подчи­ненных ее отца, обо всем, что делается за стенами тюрьмы над Невой, она установила дату отправления в Сибирь ее мужа и уехала буквально на следующий день после того, как закованного в кандалы князя увезли из Петропавловской крепости, уехала первой из жен декабристов, еще не зная точно: сможет ли кто-нибудь из них последовать ее примеру?

24 июля 1826 года закрылся за ней последний по­лосатый шлагбаум петербургской заставы, упала пе­страя полоска, точно, отрезала всю ее предыдущую жизнь.

Николай I, разрешив женам декабристов ехать в Сибирь вслед за мужьями, вскоре понял, что посту­пил вопреки собственному мстительному замыслу -
чтобы время и отдаленность от тюрьмы, отсутствие информации об их жизни стерли их имена из памяти народной. Женщины разрушили этот замысел, а точнее – умысел.

Трубецкая и Болконская приезжают к руднику Благодатному и снимают маленькую избушку - два подслеповатых окна в улицу. С холод­ными - по-сибирски - сенями. Крытую дранью. Ля­жешь головой к стене - ноги упираются в двери. Проснешься утром зимним — волосы примерзли к бревнам - между венцами ледяные щели.

Каторжная тюрьма. Разделенная на две неравные половины, она прятала в темной утробе своей по ве­черам убийц, грабителей, разбойников — им была от­дана половина побольше, государственным преступни­кам была отведена половина потеснее, но и этого бы-! ло мало: внутри помещение «князей», как их называ­ли сибиряки, дощатыми перегородками поделили на малые каморки без света. В одной из них помещены были Трубецкой, Волконский и Оболенский, и, чтобы этот третий имел место для сна, приколотили для не­го нары вторым этажом — над Трубецким.

Камеры были тесны, на работу водили в кандалах, пища была более чем скудной, приготовлена ужасно. Тюрьма кишела клопами, казалось, из них состояли и стены, и нары, и потолки

Но главным для узников было все же не столько облегчение их физических мук, сколько облегчение мук нравственных.

Можно представить, каким событием, каким сча­стьем был для заключенных приезд двух отважных женщин. Княгини объединили всех восьмерых узни­ков в товарищескую семью, проявляя ко всем внима­ние и заботу. Во всем отказывая себе, они покупали ткани в Нерчинске и шили, как могли, одежду заклю­ченным, ибо в руднике, в тесном и темном забое, труд­но было сохранить ее, не порвать. Они организовали обеды для декабристов, во всем отказывая себе.

Трубецкая виделась с мужем два раза в неделю — в тюрьме, в присутствии офицера и унтер-офицера они не могли передать друг другу и тысячной доли того, что чувствовали. В остальные дни княгиня брала ска­меечку, поднималась на склон сопки, откуда был ви­ден тюремный двор, <— так ей удавалось порой хоть издали посмотреть на Сергея Петровича. ...Таким образом они провели почти год в Нерчинске, а потом были переведены в Читу.

… Три года в Чите. Три года в замкнутом круге об­щения, в непрестанных переживаниях за судьбу му­жей, их товарищей, которые так теперь не1 походили на тех блестящих молодых людей высшего света, ка­кими встречала она их еще совсем недавно на прие­мах у своего отца. Они обросли бородами, были одеты странно, чаще всего в одежду собственного покроя и производства, сшитую из случайной ткани или вы­цветших одеял. Полина Анненкова описывает встречу Трубецкой с Иваном Александровичем Анненковым, которого она увидела первым, въезжая в Читу:

«...Он в это время мол улицу и складывал сор в телегу. На нем был старенький тулуп, подвязанный веревкою, и он весь оброс бородой. Княгиня Трубецкая не узнала его и очень удивилась, когда ей муж ска­зал, что это тот самый Анненков, блестящий молодой человек, с которым она танцевали на балах ее матери, графами Лаваль»,

… Вечер. Екатерина Ивановна сидит за дощатым, чи­сто выскобленным и вымытым столом.

За тонкой переборкой постанывает во сне подуга – Александра Ентальцева – ей нездоровится.

Трубецкая пишет:

«...Позвольте мне присоединиться к просьбе других жен государственных преступников и выразить жела­ние жить вместе с мужем в тюрьме»,

И думает про себя: «Боже, до чего же ты дошла, Россия Николая, ежели женщина должна воевать за право жить в тюрьме!»

Разрешение было получено незадолго до перехода на новое местожительство в Петровский завод,

В 1839 году закончился срок каторги декабристам, осужденным по первому разряду. Но испытания их на этом не завершились, Царь не выпускал их из Сибири. Их разметали по зауральской земле — в Якутию и на Енисей, в Бурятию, в Тобольск, Туринск, Ялуторовск... Семья Трубецких поселилась в Оёке — небольшом селе близ Иркутска. Вместе с ними и в соседних селах вокруг стольного града Восточной Сибири жили Вол­конские, Юшневские, братья Борисовы, братья Под-жио, Никита Муравьев и многие другие.

В 1845 году Трубецкие... жили еще в Оёкском се­лении в большом собственном доме. Семья их тогда состояла, кроме мужа и жены, из трех дочерей—стар­шей, уже взрослой барышни, двух. меньших прелест­ных девочек, Лизы — 10 лет и Зины — 8 лет и толь­ко что родившегося сына Ивана. Был у них еще рань­ше сын Лев, умерший в Оёке в 9-летнем возрасте, об­щий любимец, смерть которого долго составляла не­утешное горе для родителей, и только появление на свет нового сына отчасти вознаградило их в этой потере.

В половине 1845 года произошло открытие девичьего института Восточной Сибири в Иркутске, куда Трубецкие в первый же год открытия поместили своих двух меньших дочерей, и тогда же переселились на житье в город, в Знаменское пред­местье, где купили себе дом.

Позже Трубецкие перебрались в Иркутск.

Вскоре две старшие дочери Трубецких вышли за­муж — старшая за кяхтинского градоначальника Ребиндера, который некоторое время до этого был на­чальником Петровского завода, вторая — за сына де­кабриста Давыдова, давнего приятеля Пушкина, а меньшая — помолвлена с чиновником Свербеевым, служившим при генерал-губернаторе.

В новый дом переселились в 1854 году, уже без Екатерины Ивановны.

Ее сразила тяжелая болезнь. Глубокая душевная усталость, простуда, тяготы бесконечных дорог и пере­селений, тоска по родине и родителям, смерть детей — вмиг сказалось все, что перенесла эта удивительная женщина, умевшая в самые трудные мину­ты жизни оставаться внешне спокойной, жизнера­достной,

«Дом Трубецких, — вспоминает Белоголовый, — со смертью княгини стоял как мертвый.

22 ноября 1860 года, через шесть лет после смерти жены, Сергей Петрович. скончался в Москве. Перед смертью Трубец­кой писал воспоминания — их выразительные и чи­стые строки оборвались на полуфразе…

В 1856 году новый царь — Александр II — издал манифест Один из его пунктов имел отношение к декабристам: через тридцать бесконечных сибирских лет им милостиво разрешалось выехать в Россию, разре­шалось с ограничениями — все же! — с оговорками, но разрешалось…



Мария Николаевна

ВОЛКОНСКАЯ


Первое время нашего изгнания я думала,

что оно, наверное, кончится через 5 лет; затем я себе говорила, что это будет через - 10, потом - через 15 лет; но после 25 лет я перестала ждать. Я просила у бога только одного: чтобы он вывел из Сибири моих детей.

М.Н.Волконская

В своих «Записках» Волконская вспоминает вечер 26 декабря 1826 года, вечер, предшествующий ее отъезду в Сибирь.

«В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей невестки, она меня приняла с нежностью и доб­ротой, которые остались мне памятны навсегда; окру­жила меня вниманием и заботами, полная любви и сострадания ко мне. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, бывших тогда в Москве, и несколько талантливых девиц московско­го общества. Я была в восторге от чудного итальянско­го пения, а мысль, что я слышу его в последний раз, еще усиливала мой восторг.

Мария Николаевна (см.ил.№2,3) намеревалась провести в Мо­скве еще несколько дней. Однако внезапно решение ее изменилось, она заторопилась. Причиной этому был снегопад. Он как бы говорил, что дороги затвердели после осенней слякоти, стали проезжими для саней, он как бы символизировал снежную загадочную Си­бирь. В письме к Вере Федоровне Вяземской, жене из­вестного писателя, друга Пушкина, Мария Николаевна объяснила свое состояние:

«Не могу передать, с каким чувством признатель­ности я вижу этот снегопад. Помогите мне, ради бога, уехать сегодня ночью, дорогая и добрая княгиня. Со­вести покоя нет с тех пор, что я вижу этот благодат­ный снег».

И, как продолжение этого письма, строки из «Запи­сок» княгини Волконской:

«Сестра, видя, что я уезжаю без шубы, испугалась за меня и, сняв со своих плеч салоп на меху, надела его на меня. Кроме того, она снабдила меня книгами, шерстями для рукоделия и рисунками. Я... не могла не повидать родственников наших сосланных; они мне принесли письма для них и столько посылок, что мне пришлось взять вторую кибитку, чтобы везти их. Я покидала Москву скрепя сердце, но не падая ду­хом...»

Отец Марии Николаевны — отважный генерал, ге­рой войны с Наполеоном, воспетый Жуковским

Мать Марии Николаевны — Софья Алексеевна Ра­евская — была внучкой Ломоносова. От нее унаследо­вала дочь и темные глаза, и темные волосы, и гордую стать. Два брата — друзья Пушкина.

Раевские дали детям своим отменное домашнее образование, и возрастающая привлекательность Машеньки, соединен­ная с тонкими суждениями, с поэтичностью, с удивительной музыкальностью, самобытностью, сделали ее приметной среди сверстниц.

« Я вышла замуж, — пишет Волконская, — в 1825 году за князя Сергея Григорьевича Волконского, достойнейшего и благороднейшего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по светским воззрениям будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно сквозь подвенечную вуаль мне смутно виделась ожидавшая нас судьба. Вскоре после свадьбы я заболела, и меня отправили вместе с матерью, с сестрой Софьей и моей англичанкой в Одессу, па морские купанья. Сергей не мог нас сопровождать, так как должен был, по служебным обязанностям, остаться при своей дивизии. До свадьбы я его почти «е знала. Я пробыла в Одессе все лето и, таким образом, провела с ним только три месяца в первый год нашего супружества; я не имела понятия о существовании тайного общества, которого он был членом. Он был старше меня лет на двадцать и потому не мог иметь ко мне доверия в столь важном деле». ,

На свадьбе Пестель взял с Волконского клятву — не уходить из общества.

Между тем тайна, которую вынужден был хранить Сергей Григорьевич Волконский, мешала ему завоевать расположение жены, она же всей тонкой и чувствительной натурой своей ощущала в нем неполную от­кровенность. Ее желание понять мужа натыкалось на странное невидимое препятствие, в такие минуты он становился ей, как писала Мария Николаевна сестрам, «несносным». Их отчужденность росла. Между тем Ма­рия Николаевна готовилась стать матерью, и ей пора было возвращаться домой.

«Он приехал за мной к концу осени, отвез меня в Умань, где стояла его дивизия, и уехал в Тульчин — главную квартиру второй армии. Через неде­лю он вернулся среди ночи; он меня будит, зовет; «Вставай скорей», я встаю, дрожа от страха. Моя бе­ременность приближалась к концу, и это возвращение, этот шум меня испугали. Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала, как уме­ла, спрашивая, в чем дело? «Пестель арестован». — «За что?» — Нет ответа. Вся эта таинственность меня тревожила. Я видела, что он был грустен, озабочен. Наконец он мне объявил, что обещал моему отцу от­везти меня к нему в деревню на время родов, — и вот мы отправились. Он меня сдал на попечение моей ма­тери и немедленно уехал, тотчас по возвращении он был арестован и отправлен в Петербург. Так прошел первый год нашего супружества; он был еще на исхо­де, когда Сергей уже сидел под затворами крепости в Алексеевской равелине».

После ареста князя Волконского ее окружили заго­вором молчания. Письма к ней от мужа, от его сестры и брата перехватывались, обо всем, что произошло на Сенатской площади, говорили глухо. На страже стоял брат Александр, взявший контроль над сестрой в свои руки.

Ждали суда, ждали отъезда Волконского в ссылку, в Петербурге были поставлены семейные заставы, что­бы заранее знать все, что связано с будущим декабри­стов. Ко всему еще Мария Николаевна была тяжело больна.

«Когда я приходила в себя, я спрашивала о муже; мне отвечали, что он в Молдавии. Между тем как он 5ыл уже в заключении и проходил через все нрав­ственные пытки допросом».

Желание увидеть мужа стало невыносимым, и Ма­рия Николаевна потребовала от родных правды. Тогда ей объявили, что Сергей Григорьевич арестован, но постарались изобразить так, чтобы судьба мужа и все, что с ним происходит, вызвало как можно меньше сочувствия. Теперь она узнала, что и отец ее, и брат Александр – в Петербурге, что они пытаются хлопотать по делу Орлова и Волконского, принимая все меры, используя все связи, чтобы выручить зятьев из беды. Мария Николаевна объявила матери, что едет в Петергбург.

Она ехала и день и ночь, преодолевая боль и уста­лость. Был апрель. Дороги размыты вешними водами, колеса по ступицу зарывались в грязь, черные комья летели из-под копыт замаявшихся лошадей.

29 декабря 1826 года, через два дня после вечера
у Зинаиды Волконской, Мария Николаевна выехала в Сибирь. t

Был поздний вечер, и шел снег, и улицы древнего города стали похожими на строгие черно-белые гра­вюры...

Она покидала Москву «скрепя сердце, но не падая духом», В одиннадцать часов вечера написала она про­щальное письмо родным:

«Дорогая, обожаемая матушка, я отправляюсь сию минуту; ночь превосходна, дорога — чудесная... Сест­ры мои, мои нежные, хорошие, чудесные и совершен­ные сестры, я счастлива, потому что я довольна со­бой».

Она ехала день и ночь, с небывалой для тех вре­мен скоростью: пять с лишком тысяч верст за два­дцать дней!

Я приехала в Казань вечером поминает Волконская, - был канун Нового года; меня высадили, не знаю почему, в гостинице; дворянское собрание было на том же дворе, залы его были ярко освещены, и я видела входящие на бал маски. Я говорила себе: «Какая разница! Здесь соби­раются танцевать, веселиться, а я, я еду в пропасть; для меня все кончено, нет больше ни песен, ни тан­цев». Это ребячество было простительно в моем возрасте: мне только что минул 21 год. Мои мысли были прерваны появлением чиновника военного губернато­ра; он меня предупреждал, что я лучше сделаю, если вернусь обратно, так как княгиня Трубецкая, которая проехала раньше, должна была остановиться в Ир­кутске (ее не пустили дальше), а вещи ее подвергнуты обыску».

В Иркутске она, не читая, подписала все бумаги, все отречения. Губернатор велел обыскать и перепи­сать все вещи, прислал для этого чиновников

Ночью при жесточайшем морозе — «слеза замерза­ла в глазу, дыхание, казалось, леденело» — княгиня переехала Байкал. Потом тайга сменилась песчаной степью, а бесснежная стужа переносится куда труд­нее. Для скорости она сменила кибитку на переклад­ных — скорость увеличилась, но примитивные рессо­ры и не менее примитивная выбитая дорога стала при­чиной невыносимой тряски, приходилось останавли­ваться; чтобы спокойно вздохнуть. И это шестьсот верст! На дорожных станциях пусто, никакой пищи, и без того почти ничего не евшая в пути Волконская вынуждена была просто-напросто голодать. Зато в Нерчинском заводе она догнала Трубецкую. И, ис­полнив формальности, подписав еще одно отречение, отправилась на Благодатский рудник.

Первым порывом Волконской было увидеть мужа. И комендант Нерчинских рудников Бурнашев разре­шил ей посетить тюрьму, но лишь в его присутствии. «Бурнашев предложил мне войти. В первую ми­нуту я ничего не разглядела, так там было темно; от- I крыли маленькую дверь налево, и я поднялась в от­деление мужа. Сергей бросился ко мне: бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кан­далах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспла­менил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имел воз­можности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, ко­торому он говорил «ты» и с которым обходился, как с каторжником...

Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила го­лос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия об его жене и детях. По окончании свидания я пошла устроиться в избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе было ветрено; окна были без стекол, их за­меняла слюда».

Волконская писала родственникам всех восьмерых за­ключенных : об их житье-бытье, 6 здоровье, обо всем,

что могло пройти сквозь тройную цензуру — Бурна-шев, почтовое ведомство, Бенкендорф... Вместе с тем во всем, что касалось официальных предписаний, рег­ламентирующих встречи жен декабристов с мужьями, Волконская была педантично исполнительной. Она встречалась с мужем лишь два раза в неделю и не де­лала никаких попыток неофициальных увеличить ко­личество свиданий, ходила в тюрьму только в назна­ченные дни. Такое послушание усыпляло бдительность местного начальства, а каторжники, которым она по­могала, ее не выдавали.

Жизнь была монотонной, размеренной. Изредка удавалось верхом прокатиться по ближним сопкам да распадкам.

Но жизнь готовила княгине новый удар. Судьбе было мало тех кругов ада, что прошла уже молодая женщина, на плечи которой обрушилось столько горя, нравственных пыток, физических испытаний. В 1828 году Мария Николаевна получила известие о смерти сына — Николино.

Постепенно быт сибирский стабилизировался: редкие встречи
с мужем, получение из России «обозов» с мукой и са­харом, с прочей снедью, с мебелью, вещами, книгами.
В тюрьме уже скопилась приличная библиотека; созданная из личных книг декабристов, она была весь­ма разнообразной. Артель, возникшая на предмет улучшения быта, питания заключенных, сплотила их, нормализовала жизнь в остроге; у каждого появились увлечения — кто занялся огородом, кто мастерил ме­бель, кто переводил книги — с английского, немецкого, греческого, кто разучивал партии сложных старинных квартетов, ибо появился и небольшой, но высокопро­фессиональный музыкальный ансамбль. Но главным, что соединяло декабристов, была их «каторжная ака­демия» — среди них были крупные знатоки военной и политической истории, философии, инженерного де­ла, литературы, медицины, иностранных языков. Ре­гулярные занятия «каторжной академии» — это был способ, не только взаимообогащения, но и способ спа­сти себя нравственно, не поддаться унынию, сохранить в себе человека.

Однообразие быта начало угнетать Волконскую.

«Я видела Сергея только два раза в неделю; осталь­ное время я была одна, изолированная от всех, как сво­им характером, так и обстоятельствами, в которых я находилась. Я проводила время в шитье и чтении до такой степени, что у меня в голове делался хаос, а когда наступали длинные зимние вечера, я прово­дила целые часы перед свечкой, размышляя — о чем же? — о безнадежности положения, из которого мы ни­когда не выйдем. Я начинала ходить взад и вперед по комнате, пока предметы, казалось, начинали вертеться вокруг меня и утомление душевное и телесное застав­ляло валиться меня с ног и делало меня несколько спокойней. Здоровье мое тоже было слабо».

Теперь все силы княгини направлены к новой це­ли — добиться «соединения с мужем». Она просится в острог. В письмах к матери Волконского, в письмах к отцу она просит ходатайствовать об этом перед ца­рем. «Мы еще узнаем счастье, соединение с Сергеем вольет в меня новую жизнь».

И наконец «всемилостивое» разрешение было полу­чено.


Увы, счастье это было коротким: в сентябре 1829 года в своем имении Болтышка в Киевской губернии скончался генерал Николай Николаевич Раевский, Уходя из мира сего, он обвел глазами семью свою, со­бравшуюся к его постели в грустную минуту, и, оста­новив взгляд на портрете Машеньки, произнес:

«Вот самая удивительная женщина, какую я когда-либо знал!»

В читинском остроге в том же, 1829 году ро­дилась у Волконских дочь. Она прожила несколько часов,

В 1832 году родился у Волконских сын. Назвали его Михаилом.

«Рождение этого ребенка, — писала Мария Нико­лаевна матери, — благословение неба в моей жизни; это новое существование для меня. Нужно знать, что представляло мое прошлое в Чите, чтобы оценить все счастье, которым я наслаждаюсь... А теперь - все радость и счастье в доме. Веселые крики этого малень­кого ангела внушают желание жить и надеяться».

Каземат понемногу пустел; заключенных увозили по наступлении срока каждого, и расселяли по обшир­ной Сибири. Эта жизнь без семьи, без друзей, без вся­кого общества была тяжелее их первоначального за­ключения.

Дети Волконских подрастали. Нужно было их учить, Мария Николаевна получает разрешение посе­литься в Иркутске, Волконский остается в Урике.

… Мария Николаевна покинула Иркутск в 1855 году. Через год, уже после амнистии, за ней последовал Сергей Григорьевич.




Александра Григорьевна

МУРАВЬЕВА


На днях видели мы здесь проезжающих да­лее Муравьеву-Чернышеву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное, возвышенное отречение. Спасибо женщинам: они дадут не­сколько прекрасных строк нашей истории. В них, точно, была видна не экзальтация фа­натизма, а какая-то чистая, безмятежная по- корность мученичества, которое не думает о Славе, а увлекается, поглощается одним чув­ством тихим, но всеобъемлющим.

П. А. Вяземский


Бесснежный февраль заледенил землю, но копыта пробивали спекшийся от мороза песок, ветер подхва­тывал его, разматывал в острые струйки, бросая в лицо. Пришлось закрыться от ветра и уже не смот­реть на бесконечную однообразную дорогу, петляю­щую среди сопок. Ветер бросал пригоршнями песок на полог, и Александре Григорьевне (см.ил.№ 4,5) чудилось, что кто-то настойчиво и вкрадчиво скребется в кибитку.

Въехали в улицу и затормозили у частокола — за ним была тюрьма, за ним томился сейчас Никита, еще не зная, что она уже здесь, что она прилетела сквозь страшную даль, чтобы увидеть его, чтобы обнять его, разделить его судьбу немилосердную.

Слева, у плотного бревенчатого дома темнел полосатый столб, от него начиналась низенькая оградка – в две полосатые жерди, держащихся на вкопанных в землю низеньких опорах, на столбе покачивался шестигранный фонарь, а под ним стоял караульный в темном полушубке, приставив к ноге винтовку.

На лице солдата отразилось удивление, когда на землю спрыгнула невиданная барыня, а не обросший, звенящий цепями каторжник, и это удивление жило на лице его еще долго - и когда Муравьева чуть по­прыгала, разминаясь после утомительной дороги, и когда спросила у него, как найти господина комен­данта.

Лепарский принял ее в казенном помещении гауптвахты. Он уже знал, что за государственными преступни­ками едут их жены, и ничего хорошего в их героиче­ском самопожертвовании для себя лично не видел: те­перь вся его жизнь была как бы подконтрольна им — их за частокол не упрячешь.

Улыбка погасла. Уже довольно официально генерал предложил Муравьевой сесть, и, пока он рассматривал ее подорожную, в кабинете было тихо, и тишина эта была как натянутый полог кибитки, в который вот-вот ударит ветер.

  • Я сожалею... — он сделал паузу, — мадам Му­равьева, что не могу вам разрешить сейчас же видеть
    мужа, прежде вы должны будете подписать бумагу...

  • Как, еще одну?! Я ведь уж подписала в Иркут­ске эти суровые параграфы. Неужто что-нибудь еще
    осталось, от чего можно отказаться?

Генерал Лепарский ничего ей не/ответил, молча протянул ей лист:
«Обязуюсь иметь свидание с мужем моим не иначе, как в арестантской палате, где указано будет, в назначенное для того время и в присутствии дежурного офицера; не говорить с ним ничего излишнего, и паче чего-либо не принадлежащего, вообще же иметь, с ним дозволенный разговор на одном русском языке».

Генерал вызвал офицера. Пока Муравьева дочиты­вала «отречения», тот сходил куда-то, вернулся и ска­зал, что уже можно, что прочие государственные преступники на время свидания переведены в другую часть тюрьмы..

…Под конвоем провели ее по пустому тюремному двору, вошли в тесную прихожую, солдат и унтер-офицер остановились у дверей, а дежурный, тот са­мый, что сказал генералу Лепарскому «уже можно», растворил перед ней эту дверь, и она шагнула в полу­тьму. Никита Михайлович рванулся ей навстречу, звякнули цепи его, и звон этот охватил ее, ударил в сердце, потом осыпался, точно песок, что бился в по­лог, ее кибитки.

У Никиты Михайловича был жар, она чувствовала это, когда прикасалась губами ко лбу его, волнение ее усилилось, нежность ее была так велика, что она по­забыла об офицере, нескромном казенном соглядатае их встречи, она целовала мужа, и слезы — ее слезы — текли по его щекам.

— Пора! — сказал офицер. И это было так вдруг, так нежданно, как удар, ей казалось, что время оста­новилось, а оно летело, и мерой его были не часы, а человек в офицерской шинели, которому дано было чьей-то роковой силой решать, что долго, что ко­ротко.

Никита Михайлович обнял жену, снова зазвенели цепи — на сей раз обреченно. Он почувствовал, что жена ищет руку его, и тут он понял, в чем дело, ощу­тив в руке туго свернутую бумагу.

Он развернул листок уже в камере, едва ушла жена, развернул торопливо, уже ощущая, что это при­вет оттуда, из России, которую ему вряд ли суждено увидеть.

Почерк был ему знаком: летящий, пронзительный, взвихренный метельным окончанием слов, строк, ошибиться было невозможно:


Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,

Надежда в мрачном подземелье

Разбудит радость и веселье,

Придет желанная пора:

Любовь и дружество до вас

Дойдут сквозь мрачные затворы,

Как в наши каторжные норы

Доходит мой свободный глас.


Генералу Лепарском доложили о странном ожив­лении, между заключенными возникшем. Он припи­сал его появлению Муравьевой, привезенным ею но­востям...

Дежурный офицер заверил его, что режим свида­ния никоим образом нарушен не был...

Либерализм, столь популярный в семье Муравье­вых, был благодатной почвой не только для посевов Руссо, в душе молодого Никиты Муравьева дали всхо­ды идеи французской революции, единство народное! в войне с Наполеоном, разочарование в итогах побе­ды, не принесших облегчения народу, будоражащая лирика Пушкина, знакомство с передовыми русскими и западными политическими идеями.

Четырнадцатое декабря жестоким ударом порази­ло семью Муравьевых. Семь членов ее было аресто­вано: Никита Михайлович и младший брат его Алек­сандр, корнет кавалергардского полка, Сергей, Матвей и Ипполит Ивановичи Муравьевы-Апостолы, Артамон Захарович Муравьев и Александр Николаевич Муравь­ев. Началось следствие. Ипполит Иванович застрелил­ся еще под Белой Церковью, Сергей Иванович был по­вешен, Никита Михайлович приговорен к повешению, но в последнюю минуту помилован и , сослан на ка­торжные работы.

Несчастная Екатерина Федоровна Муравьева сразу, потеряла обоих сыновей. Она чуть с ума не сошла от горя и целые дни и ночи молилась. От долгого стояния на коленях у нее на них образовались мозоли, так
что она не могла ходить и совершенно ослепла от слез», - рассказывает правнучка декабриста А. Би­бикова.

Для Александры Григорьевны Муравьевой удар этот был столь же неожидан, как и для прочих жен декабристов. И дело не только в высокой секретности заговора: мужья считали жен не способными понять и разделить их мысли — о будущем земли российской, о ее тогдашнем политическом' и социальном тупике, о безнравственности крепостного права, самодержавия, о забитости талантливого, обреченного на мрак и неве­жество народа.

Но уже звучат колокола, но уже летят по дорогам российским тройки с жандармами, но уже вырывают из семейных уз, из объятий жен и детей «государ­ственных преступников», и приходит время подвига русских женщин, чьи судьбы вспыхнут на фоне ни­колаевской ночи, окутывающей страну, и вечными фа­келами останутся сиять во мраке.

Никиту Муравьева взяли в далеком орловском имении, в деревне. Он упал на колени перед онемевшей женой, объяснил ей, пораженной, свое участие в за­говоре против императора, и фельдъегерь, как черный ангел, увел его по аллее, к воротам, к дороге, на ко­торой лениво отфыркивались лошади, тройкой запря­женные о казенную карету.

25 декабря 1825 года, через одиннадцать дней после возмущения на Сенатской, Никита Муравьев был за­ключен в Петропавловскую крепость. Оставив троих детей на руках родственников, вслед за ним выехала в Петербург Александра Григорьевна.

.. Ей было только за двадцать. Графиня, дочь несмет­но богатых родителей, золотоволосая красавица, вос­питанная, образованная, обладающая тонкостью вку­са и суждений, она, казалось, родилась для счастья и для того, чтобы одарять им всех, на ком остановит взор свой. С первой минуты, как увидела она Никиту Муравьева с первого их свидания и с первого поце­луя, хранила она в сердце радостное ощущение непроходящей влюбленности, которую не поубавили ни разлуки, связанные с военной судьбой мужа, ни не­сколько лет совместной жизни, ни дети — их было, уже трое — сын Михаил, названный так в честь деда, и две дочери — Лиза и Катя. Теперь в сердце ее текли как бы две реки — все та же река нежности, чистая_ и солнечная, а рядом с ней — взвихренная, темная река тревоги, страха, неизвестности.

...В Петербурге ей открылось все: и подробности со­бытий 14 декабря, и участие в заговоре Никиты, и то, что он и его брат Александр и двоюродные братья Ни­киты, Муравьевы-Апостолы, и ее, Александры Гри­горьевны, брат Захар Григорьевич Чернышев, и двою­родные — Лунин и Вадковский тоже уже взяты «в железы», заключены в крепости, отвечают на вопро­сы следственной комиссии и судьба их ожидает неми­лосердная.

Каждый день из-за каменных стен Петропавловки, из объятого мрачной тишиной Зимнего дворца проса­чиваются слухи. Петербург оторопел, сдунуло, как пену с пивной кружки, его легкомысленное столичное веселье, собираясь в гостиных, шептались; передавая новости, крестились: господи, что-то будет?!

Через десять дней после ареста Никита Муравьев получил с воли сверток. Это был портрет Александ­ры Григорьевны, сделанный Петром Федоровичем Со­коловым, тонким рисовальщиком, чье вдохновение оставило нам грустный облик молодой женщины, с ли­цом добрым и нежным, она сидит к нам вполоборота, глаза ее пытаются рассмотреть будущее, с губ готово слететь слово, предназначенное мужу, на крупные ло-. коны накинут небрежно легкий дымчатый коричневый шарф, он ниспадает на плечо, подчеркивая чистый овал прекрасного лица.

Никита Михайлович писал жене из крепости: «Я целый день занят, а время от времени даю себе отдых, целую твой портрет».

Он был занят... Его труд был непрост и напряжен. …Уже отправилась из Иркутска за Байкал Трубец­кая. У Волконской только что произвели обыск, пере­писали все вещи, оставили ей лишь самое необходимое, остальное забрали в казну. Обшарили каждый ящик, каждый чемодан, пересчитали деньги.

За Байкалом пути Трубецкой, Волконской и Му­равьевой разошлись. Ей предстояло ехать в Читу.

Теперь тот же круг предстояло пройти и Муравье­вой. И подписание «отречений», и заигрывание, а за­тем — резкое охлаждение губернатора, и обыск...

Более всего боялась она, что найдут письма, стихи Пушкина, его послание друзьям, в Сибирь...

Вслед за мужем она поехала в Сибирь. Душа креп­кая, любящая поддерживала ее слабые силы. В ней было какое-то поэтически возвышенное настроение, хотя в отношениях она была необыкновенно просто­душна и естественна. Это составляло главную ее пре­лесть. Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты пер­вых годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить — придавала бодрость другим. Для мужа была неусыпным ангелом-хранителем и даже нянькою.

С подругами изгнания с первой встречи стала на самую короткую ногу.

Современному человеку, снабженному сверх всяких мер фото- и кинокамерами, трудно представить cebe, что значила для декабристов и оставшихся в России их семей возможность получить портрет дорогого че­ловека, заживо похороненного в Нерчинских рудниках. А Муравьева вместе с другими женами декабристов, жившими в Чите, организовала еще и присылку новей­ших книг, выписку журналов. Это составило исклю­чительную библиотеку. Журналы, которые не пропус­кались цензурой, все же приходили в Забайкалье: в расшитые листы заворачивали вещи в посылках, за­тем страницы разглаживали и сшивали. Душой всего была Муравьева. Она как бы сочетала в себе характе­ры Трубецкой и Волконской — возвышенную любовь первой и глубину миропонимания второй.

Постепенно жизнь в читинском остроге стабилизо­валась. Теперь к Муравьевой присоединились Нарыш­кина, Ентальцева, с Благодатского рудника прибыли Волконская и Трубецкая. Росла Дамская улица, легче стало переносить невзгоды, особенно когда явилась в Читу неунывающая француженка Полина Гебль, что­бы стать здесь женой декабриста Анненкова.

В тюрьме возник свой ритм жизни — работы, заня­тия «каторжной академии», репетиции маленького ор­кестра, для которого с помощью дам были получены инструменты и ноты. ? И все же каждый день был наполнен непокоем, тревогой.

На бракосочетании Анненковых Александра Гри­горьевна не была — в тот день она получила известие о смерти матери. "В одном доме была радость, в дру­гом — горе. Никите Михайловичу она на первых по­рах ничего не сказала, но он сам почувствовал в ней тревогу, и она вынуждена была открыться. Теперь она тосковала и своей тоской и волновалась его волнени­ем. Муж как-то "странно жил в ней — его мысли и движения души его непонятным образом передава­лись ей, хотя частокол тюрьмы беспощадно отделял Муравьеву от мужа.

Она умерла 22 ноября 1832 года. Дни в Забайкалье стояли студеные, земля закаменела, надо было оттаи­вать ее, чтобы вырыть могилу. Плац-адъютант Лепар-ский, племянник коменданта, вызвал каторжников, обе­щая им заплатить, чтоб сделали все быстро и хорошо. Каторжники возмутились:

- Какие деньги, господин полковник! Мы же мать хороним, понимаете? — мать! Так не обижайте нас, разве деньги могут заменить ее доброту? Осиротели мы, ваше высокоблагородие.

Родственники Александры Григорьевны, близкие мужа ее обращались к высоким сановникам и к самому императору с прось­бой хотя бы тайно перевезти прах Муравьевой на ро­дину и похоронить ее при скромном церковном обряде в родовом имении Чернышевых, в дальней деревне Ор­ловской губернии. Но каждый раз они натыкались на незримую, но беспощадную преграду. Наконец они по­лучили через Бенкендорфа изъявление воли императо­ра, лишившее их надежды навсегда:

«Его величество изволил найти, что перевезение те­ла госпожи Муравьевой, сколь бы ни было скрытно произведено, но неминуемо огласится и подаст повод многим неблаговидным толкам, и потому его величе­ство высочайшего своего соизволения на сие не изъ­янил».

В том же 1832 году у Александра Муравьева за­кончился срок каторжных работ. Он должен был выйти на поселение, но решил остаться в Петровском, чтобы не оставлять брата и чтобы потом уехать в любую точку Сибири, куда им будет высочайше назначено.

Через коменданта Лепарского он просил императора о милости, и милость ему была оказана: ему разрешили остаться в Петровском.. но только не в качестве вольного, хотя и поднадзорного, поселенца, а в качестве каторжника. И Александра снова направили в тюрьму.

…25 апреля 1843 года Никите Михайловичу сделалось
плохо, он вдруг потерял сознание, а через три дня его
не стало.




Наталья Дмитриевна

ФОНВИЗИНА


«Письма моего милого, сердечного друга — для сердца моего драгоценный памятник ее нежной любви ко мне...»

Л. Д, Фонвизин

Наталья Дмитриевна (см.ил.№ 6)с детства была необыкновенная, она была единственная дочь богатого человека, Апухтина, женатого на Марье Павловне Фонвизиной. Он долго был предводителем дворянства в Костроме, где были у него! большие поместья. В этих-то костромских лесах и вос­питывалась поэтичная натура его дочери. Она любила поля, леса и вообще привольную жизнь среди народа и природы, не стесненную никакими лживыми личинами светской жизни в городах... Надо заметить, что она была очень красива собой, и чтоб на нее менее обращали внимания, она стояла по целым часам на солнечном упеке и радовалась, когда кожа на ее лице трескалась от жгучих лучей.

Когда ей исполнилось 16 лет, то к ней стало сва­таться много женихов, о которых она и слышать не хотела, решившись в сердце посвятить себя богу и идти в монастырь. Родители, узнав о ее желании, вос­стали против него и потребовали, чтобы она вышла замуж.

…Он был старше ее на семнадцать лет, успел уже по­бывать в битвах, попал в плен, был отправлен в Па­риж, а оттуда — в Бретань, участвовал в заговоре в пользу Бурбонов, затем, когда во Францию вошли русские войска, вернулся к службе, в двадцать первом ; году стал членом Северного тайного общества, в год женитьбы вышел в отставку в чине генерала.

Наталья покорилась своей судьбе и все же там, в глубине души, таила обиду, что ее молодость служит банковской купюрой, которой расплачиваются по век­селям.

Честнейший, тонкой души человек, Михаил Алек­сандрович Фонвизин посвятил Наталью Дмитриевну в тайну свою, и это возымело действие, которого он не ожидал: жена не только разделила его мысли, но его высокое дело стало ее делом, участие мужа в тайном обществе она восприняла как испытание для себя, ее вдохновила опасность.

И вот он отставной генерал. Богат, благополучен. Жена родила ему сына-первенца, который уже лопочет «мама» и «папа», тянет руки к его орденам, когда ге­нерал в часы официальных визитов надевает парад­ную форму. Но переворачивается страница, наступает зима 1825 года, в Таганроге умирает Александр I, месяц декабрь идет к середине...

Наташа с детства жаждала подвига, ждала его, го­товилась к нему. В четырнадцать лет она стала носить на теле пояс, вываренный в соли, он врезался в тело, соль разъедала кожу, но Наташа терпела боль стои­чески, она пытала себя и солнцем и морозом, и была уверена, что придет ее час. И вот он настал: она в Петербурге, чтобы находиться поближе к мужу; ка­кая бы участь его ни постигла, она разделит его судьбу.

А судьба декабристов долго оставалась неясной.

То возникал слух, что их вскоре выпустят всех, явив миру всепрощение, то вдруг начинали говорить, что дела их худы, что многим не миновать петли.

Наталья Дмитриевна искала встречи с мужем. Вме­сте с Якушкиной они сняли ялик и стали помногу ча­сов кататься у крепостных стен, делая вид, что лю­буются Невой. Дважды удалось им увидеть мужей, когда тех вели на прогулку, а убедившись, что солдаты-охранники сочувствуют декабристам, они стали смело подплывать к берегу, выждав удобную минуту, и пе­редавали в крепость записки, и получали ответы на истершихся бумажках от табака.

В начале апреля ей удалось послать мужу свой портрет, а 25 числа им, наконец, разрешили сви­дание.

Стало ясно, что ему суждено отбывать, каторгу
в Сибири. И Наталья Дмитриевна стала готовиться
к отъезду.

Ей удалось узнать, когда отправят Михаила Алек­сандровича из крепости, она сняла извозчика и отпра­вилась вперед, ждать узников на первой же от Петер­бурга станции.

Ей бы хотелось двинуться в путь тут же, но была причина, по которой Наталья Дмитриевна не могла это­го сделать: она ждала ребенка.

Оставив сыновей на попечение своих родителей и добрейшего Ивана Александровича Фонвизина — его освободили из-под стражи за неимением улик, — она выезжает из столицы. Вот уже последняя застава по­зади, вот полоса леса отрезала город. Ее окружают де­ревья, она понимает и чувствует их, как живые суще­ства, она говорит с ними, и они снимают тяжесть с ду­ши ее, обволакивают добрым зеленым шумом.

«Фонвизина, — пишет в своих «Записках» Волконская, — приехала вскоре после того, как мы устроились; у нее было совершенно русское лицо, белое, свежее, с выпуклыми голубыми глазами; она была маленькая, полненькая, при этом — очень болезненная; ее бессонницы сопровождались видениями; она кричала по ночам так, что слышно было на улице».

Эта ее болезнь весьма тревожила и мужа и его дру­зей, она служила поводом для разговоров, и каждая из жен декабристов не раз мысленно представляла и себя в такой же нервной вспышке, больной и беспомощной. 21 ноября 1832 года у них родился сын. Наталья Дмитриевна из каземата уже прочно переехала в свой дом, хотя теперь-то осталось немного времени до отъ­езда: Михаил Александрович был осужден по четвертому разряду, после сокращений срока, «даруемых»; высочайшими манифестами по поводу праздничных со­бытий в императорской семье, ему в 1833 году пред­стояло отправиться на поселение. Но Фонвизины вы­нуждены были провести в Петровске еще год — Михаил Александрович тяжело заболел — от­крылись, уже в который раз, его старые фронтовые раны.

Сын их учился ходить, мать жадно вслушивалась
в его лепет, радовалась его первым словам, умилялась,
как и всякая мать. Потеряв надежду увидеть оставлен­ных в Москве детей, она всю страсть сердца Своего,
все - надежды связала с малышом.

Они уехали в марте 1834 года вдвоем. И всю дорогу от Петровска до Енисейска, куда им указано было выйти на поселение, она молилась, и перед глазами ее стоял маленький, заметенный февральским снегом холмик на склоне кладбищенской го­ры, маленький холмик рядом с могилой Александрины Муравьевой.

…Плохое состояние здоровья Натальи Дмитриевны за­ставило Ивана Александровича Фонвизина собрать в Москве консилиум из трех известных докторов, которые обсудили все представленные им сведения о заболеваниях Фонвизиной и пришли к выводу, что дальнейшая жизнь в северных широтах может убить их заочную пациентку.

Только после этого, в марте 1835 года Фонвизиным разрешено было переехать в Красноярск, а еще через три года — в Тобольск.

В Тобольске у Фонвизиных значительно расширил­ся круг общения — здесь жил Александр Муравьев с женой, они перебрались в Тобольск после смерти Ни­киты, здесь находились на поселении Анненковы, здесь: бывали проездом знакомые из Петербурга и Москвы, с которыми удавалось обмолвиться словечком о делах" столичных, о друзьях и близких, обо всем, что теперь было так далеко и невозвратно. Жили они скромно, но были радушными и гостеприимными хозяевами. Ната­лья Дмитриевна любила угощать, но столом всегда за­нимался Михаил Александрович — он был искусней­ший кулинар, знал способы приготовления такого ко­личества разнообразных блюд, что повар, поступая к ним в услужение, поначалу ходил у генерала в уче­никах.

Когда переехали в Тобольск Францевы, в доме Фонвизиных стало теплее; Машенька к тому времени былауже почти барышней, каждый свободный час прово­дила она в беседах с генералом, который стал ее на­
ставником, и в загородных прогулках с Натальей Дмит­риевной. Был у Фонвизиных еще один воспитанник.
«Подружившись, — вспоминает Францева, — с то­больским протоиереем, Степаном Яковлевичем Знамен­ским, очень почтенным и почти святой жизни челове­ком, обремененным большой семьей, они взяли у него,
на воспитание одного из сыновей, Николая, который)
жил у них, продолжая ученье свое в семинарии.
По окончании же курса, они доставляли ему возмож­ность пройти в казанской духовной академии курс выс­шего образования... Затем они воспитывали еще двух
девочек, которых потом привезли с собою в Россию и
выдали замуж».

В те дни, недели и месяцы, когда жизнь текла бо­лее или менее размеренно, они оба много работали. На­талья Дмитриевна ночью и рано утром писала заметки, занималась в саду. Михаил Александрович написал в Тобольске свои «Записки» и целую серию работ, в том числе «О крепостном состоянии земледельцев в Рос­сии» и «О коммунизме и социализме», где доказывал, что, уничтожая крепостное право, необходимо освобож­дать крестьян с землей, иначе всякий разговор об освобождении— обман.

"Некая предвзятость между декабристами и новыми революционерами, поднимающимися им вослед, некое взаимное непонимание существовали. Интересно, что жены декабристов сыграли положительную роль в раз­рушении этого барьера, у них на это было больше воз­можностей, чем у состоящих под недремлющим надзо­ром мужей.

В Сибири спорая весна. Еще вчера лежал рыхлый, ноздреватый снег, а сегодня его точно лачком сбрыз­нули: горит на солнце, кремовый, гладкий. И пошло: почти летняя жара' перемежается с морозом, что не сгонят с земли ослепительные дневные лучи, то вымо­раживает ночная стужа. И потекло, и запело, и забур­лило. Все вдруг, все враз, ни постепенности, ни сте­пенности — земля, как медведь сибирский, разрывает белый покров берлоги, выглядывает на свет рыжая, с подпалинами прошлогодних листьев.

В такую пору по сибирским дорогам пускаться в
путь — мученье: дороги развезло, а реки вот-вот взо­рвутся.

И решено было, что Михаил Александрович выедет в мае.

Но из Москвы пришли взволнованные письма: Иван: Александрович заболел.

Тревога поселилась в доме Фонвизиных: сколько;
уж было потерь, не уж то ждать еще одну? А письма
были все безнадежнее, безнадежнее.

Медлить, выходит уже нельзя.
15 апреля 1853 года, не обращая внимания на рас­путицу, Михаил Александрович, семидесятилетний старик, выезжает один, без жены, в сопровождении жандарма, в простой телеге на перекладных. Только бы успеть.

4 мая выехала из Тобольска Наталья Дмитриевна. Она не знала, добрался ли муж ее до Москвы, а вот что ждет его по прибытии горе — знала, ибо через три дня после его отъезда, когда был он еще в самом начале пути, пришло, разминувшись с ним, письмо о смерти Ивана Александровича. Ушел в иной мир человек, последний и лучший из тех, кто привязывал их к род­ным местам, горе погасило радость возвращения, а тяжесть дороги настраивала на печальный лад. Родители с болью сердечной отпустили Машу Францеву, получив от нее обещание, что вернется она в Тобольск через год. Ехали с Фонвизиной няня и две девочки - воспитанницы. Сопровождал женщин жандарм, и сейчас он был, можно сказать, - уместен - он был и за­щитником и помощником в дороге.

В довершение всего тяжело заболевает Михаил Александрович. Он еще в полном уме, и всем окружающим кажется, что старый генерал еще выживет, но он-то знает, что все уже безвозвратно. У постели его попеременно дежурят Наталья Дмитриевна и Ма­ша Францева.

30 апреля 1854 года его не стало.

Наталья Дмитриевна переехала в Москву, с трудом добив­шись разрешения там жить. На эти хлопоты ушли ее последние силы. Вдруг ее разбил паралич, смерть по­следовательно отняла у нее все: родителей, детей, му­жа, друга, теперь она отняла у «ее даже возможность молиться.

Она умерла 9 октября 1869 года. Перед кончиной взгляд ее был осмыслен.



Прасковья Егоровна

АННЕНКОВА (Полина Гебль)


Она была красавица, умная и во всех отношениях образцовая женщина, парижанка. В. С. Толстой, декабрист

Великий выдумщик и фантазер Александр Дюма го­варивал, как известно, что история для него - гвоздь на который он вешает свою картину. Но история фран­цуженки Полины Гебль (см.ил.№7,8), ее удивительная судьба пол­ная драматических событий и перипетий, достойных пе­ра романиста, никак не была связана с эпохой Людо­виков и коварных кардиналов — Полина была совре­менницей писателя. Однако громадные расстояния от­деляющие бесконечную снежную Россию, Сибирь от Парижа, разве не отдаляли они события равносильно векам?!

В марте 1826 года Ивану Александровичу Анненкову исполнилось двадцать четы­ре. День рождения встретил он в камере Петропавлов­ской крепости. О чем думал он, сидя на жесткой койке своей в этот день: о матери, не принявшей никаких мер для облегчения участи сына? О прошлой вольготной и суетной жизни? О холостяцких армейских пирушках? Облаках, плывущих над кронами приволжских ветел?

Да, облака, и шум ветра, и гомон птиц в вершинах деревьев, и женщина, положившая голову ему на ко­лени, глядящая в небо и поющая милую, пахнущую детством французскую песенку...

Она родилась в Лотарингии, близ Нанси, в старин­ном замке Шампаньи, 9 июня 1800 года. Ее отец был роялистом, приверженцем монархии. В 1793 году он вместе с другими военными вышел ночью на главную площадь города Безансона, где стоял их драгунский полк, с криками «Да здравствует король!». Разъярен­ный народ, схватив молодых офицеров за косы — то­гда в армии полагалась такая прическа, — начал изби­вать роялистов. Кончилось все это казнями и кре­постью.

"Семья бедствовала. И мать искала способы изба­виться от нужды. Полину чуть было не выдали за­муж за нелюбимого человека. Уже все было готово к свадьбе. Спас, как это бывает порою, случай. Ее же­них незадолго до свадьбы проиграл «на бильярде уйму денег. Полине удалось уговорить родных не отдавать ее замуж за человека, который сегодня проиграл день­ги, а завтра «проиграет и меня, если я сделаюсь его женою».

«Вся Москва знала Анну Ивановну Анненкову, окруженную постоянно необыкновенною, сказочной пышностью, — пишет Полина в своих «Записках»... — Старуха была окружена приживалками и жила не­возможною жизнью... Дом был громадным, в нем жило до 150 человек, составлявших свиту Анны Ивановны; парадных комнат было без конца, но Анна Ивановна никогда почти не выходила из своих апартаментов; более всего поражала комната, где она спала: она ни­когда не ложилась в постель и не употребляла ни по­стельного белья, ни одеяла. Она не выносила никакого движения около себя, не терпела шума, поэтому все ла­кеи ходили в чулках, и никто не смел говорить гром­ко в ее присутствии. Без доклада к ней никто нико­гда не входил. Чтобы принять кого-нибудь, соблюда­лось двадцать тысяч церемоний, а нередко желавшие видеть ее ожидали ее приема или выхода по целым часам... Комната, где она постоянно находилась, была вся обита малиновым штофом; посредине стояла ку­шетка под балдахином, от кушетки полукругом с каж­дой стороны стояло по шесть ваз из великолепного бе­лого мрамора самой тонкой работы, и в них горели лампы. Эффект, производимый всей этой обстановкой, был чрезвычайный. В этой комнате Анна Ивановна со­вершала свой туалет тоже необыкновенным способом: перед нею стояли шесть девушек, кроме той, которая ее причесывала; на всех шести девушках были наде­ты разные принадлежности туалета Анны Ивановны, она ничего не надевала без того, чтоб не было согрето предварительно животной теплотой, для этого выбира­лись все красивые девушки от 16 до 20 лет... Она спа­ла на кушетке, на которую расстилалось что-нибудь меховое, и покрывалась она каким-нибудь салопом или турецкою шалью; на ночь она не только не раздева­лась, но совершала даже другой туалет, не менее па­радный, как дневной, и с такими же церемониями... На ночь в комнату Анны Ивановны вносились диваны,

на которых помещались дежурные; они должны были
сидеть всю ночь и непременно говорить • вполголоса;
под их говор и шепот дремала причудниха, а если
только умолкали, она тотчас же просыпалась».

Должно быть, потому, что Полине пришлось вступить в нравственный и психологический поединок с Анной Ивановной, ей через многие годы удалось так точно все припомнить, нарисовать поразительный порт­рет несметно богатой московской барыни, оградившей себя от мира, от его болей и радостей, заменившей под­линную жизнь выдуманной, с причудами и театрализо­ванными ритуалами.

Анна Ивановна любила заезжать в магазины, где никогда не утруждала себя длительными расчетами. Если ей нравилась ткань — она покупала всю штуку, сколько бы метров в ней ни было: дабы у других дам высшего света не появилось платья из такого мате­риала. Естественно, что модный магазин Демонси, где демонстрировались парижские моды, не мог не при­влекать ее внимания. И вполне возможно, что иногда ее сопровождал Иван Александрович — во всяком слу­чае, в середине 1825 года француженка Полина Гебль, старшая продавщица магазина Демонси, была уже знакома с поручиком кавалергардского полка Иваном Александровичем Анненковым.

Ему было двадцать три года, ей — двадцать пять. Он воспитывался дома, его преподавателями были француз Берже и швейцарец Дюбуа, затем Иван Алек­сандрович слушал лекции в Московском университете, но, не закончив курса, решил сдать экзамен при Главном штабе и вступить в привилегированный ка­валергардский полк.

К ухаживанию красавца поручика моло­дая француженка отнеслась поначалу недоверчиво. Ее смущали разговоры, которые вели ее соотечественни­цы о характере русских мужчин: «мужчины русские так лукавы и так изменчивы», но более всего ее тре­вожила мысль, что Анна Ивановна ни за что не позво­лит ему жениться на бедной и незнатной девушке, а у Ивана Александровича не хватит мужества противо­стоять воле матери, которая одним росчерком пера ли­шит его наследства, откажет в деньгах.

Летом 1825 года в Пензе была крупная, шумная ярмарка.

Принял участие в ярмарке и французский модный магазин Демонси. Так Полина оказалась в Пензе.

Закупив лошадей, Анненков должен был уехать, но... не в полк; он имел поручение матери: осмотреть свои имения — их было немало, они размещались в Пензенской, Симбирской и Нижегородской губерни­ях. И, отправив в Москву лошадей, выполнив пол­ковое поручение, Анненков решил во что бы то ни стало совершить путешествие вдвоем. Между молоды­ми людьми произошло бурное объяснение.

«Однажды вечером он пришел ко мне совершенно расстроенный. Его болезненный вид и чрезвычайная бледность поразили меня. Он пришел со мною про­ститься... Расстаться с ним у меня не хватило духу, и мы выехали из Пензы 3 июля 1825 года».

Они не были обвенчаны, но это было их свадебное путешествие. Они видели запущенные барские усадь­бы, разоряющееся хозяйство, горы серебряной посуды, стоящей баснословные деньги, сваленной в углах пу­стых комнат — в пыли и паутине, приходящую в не­годность дорогую мебель, обветшавшие дома. Хаос. ^ Умирание. Но это их мало волновало — они видели1 только друг друга, слышали только друг друга, жили' только друг для друга. И возвращались в Москву не-! охотно.

Едва въехали они в Москву, как разнеслась весть: в Таганроге внезапно умер Александр I. Анненков за­собирался в Петербург.

В канун его отъезда из разговоров друзей Ивана Александровича, молодых людей, ежевечерне у него собирающихся, Полина узнала о тайном обществе и на которых помещались дежурные; они должны были
сидеть всю ночь и непременно говорить • вполголоса;
под их говор и шепот дремала причудниха, а если
только умолкали, она тотчас же просыпалась».

Должно быть, потому, что Полине пришлось вступить в нравственный и психологический поединок с Анной Ивановной, ей через многие годы удалось так точно все припомнить, нарисовать поразительный порт­рет несметно богатой московской барыни, оградившей себя от мира, от его болей и радостей, заменившей под­линную жизнь выдуманной, с причудами и театрализо­ванными ритуалами.

Анна Ивановна любила заезжать в магазины, где никогда не утруждала себя длительными расчетами. Если ей нравилась ткань — она покупала всю штуку, сколько бы метров в ней ни было: дабы у других дам высшего света не появилось платья из такого мате­риала. Естественно, что модный магазин Демонси, где демонстрировались парижские моды, не мог не при­влекать ее внимания. И вполне возможно, что иногда ее сопровождал Иван Александрович — во всяком слу­чае, в середине 1825 года француженка Полина Гебль, старшая продавщица магазина Демонси, была уже знакома с поручиком кавалергардского полка Иваном Александровичем Анненковым.

Ему было двадцать три года, ей — двадцать пять. Он воспитывался дома, его преподавателями были француз Берже и швейцарец Дюбуа, затем Иван Алек­сандрович слушал лекции в Московском университете, но, не закончив курса, решил сдать экзамен при Главном штабе и вступить в привилегированный ка­валергардский полк.

К ухаживанию красавца поручика моло­дая француженка отнеслась поначалу недоверчиво. Ее смущали разговоры, которые вели ее соотечественни­цы о характере русских мужчин: «мужчины русские так лукавы и так изменчивы», но более всего ее тре­вожила мысль, что Анна Ивановна ни за что не позво­лит ему жениться на бедной и незнатной девушке, а у Ивана Александровича не хватит мужества противо­стоять воле матери, которая одним росчерком пера ли­шит его наследства, откажет в деньгах.

Летом 1825 года в Пензе была крупная, шумная яр­
марка.

Принял участие в ярмарке и французский модный магазин Демонси. Так Полина оказалась в Пензе.

Закупив лошадей, Анненков должен был уехать, но... не в полк; он имел поручение матери: осмотреть свои имения — их было немало, они размещались в Пензенской, Симбирской и Нижегородской губерни­ях. И, отправив в Москву лошадей, выполнив пол­ковое поручение, Анненков решил во что бы то ни стало совершить путешествие вдвоем. Между молоды­ми людьми произошло бурное объяснение.

«Однажды вечером он пришел ко мне совершенно расстроенный. Его болезненный вид и чрезвычайная бледность поразили меня. Он пришел со мною про­ститься... Расстаться с ним у меня не хватило духу, и мы выехали из Пензы 3 июля 1825 года».

Они не были обвенчаны, но это было их свадебное путешествие. Они видели запущенные барские усадь­бы, разоряющееся хозяйство, горы серебряной посуды, стоящей баснословные деньги, сваленной в углах пу­стых комнат — в пыли и паутине, приходящую в не­годность дорогую мебель, обветшавшие дома. Хаос. ^ Умирание. Но это их мало волновало — они видели1 только друг друга, слышали только друг друга, жили' только друг для друга. И возвращались в Москву не-! охотно.

Едва въехали они в Москву, как разнеслась весть: в Таганроге внезапно умер Александр I. Анненков за­собирался в Петербург.

В канун его отъезда из разговоров друзей Ивана Александровича, молодых людей, ежевечерне у него собирающихся, Полина узнала о тайном обществе и о принадлежности к нему ее возлюбленного: перед отъездом он ей признался, что состоит в заговоре и что «неожиданная смерть императора может вызвать:
страшную катастрофу в России».

«Мрачные предчувствия теснили мне грудь. Сердце сжималось и ныло. Я ожидала чего-то необыкновенно­го, сама не зная, чего именно, как вдруг разнеслось ужасное известие о том, что произошло 14 декабря... В это время забежал ко мне Петр Николаевич Свистунов, который служил в кавалергардском полку... Я знала, что Свистунов товарищ и большой друг Ивана Александровича, и была уверена, что он приходил ко мне недаром, а, вероятно, имея что-нибудь сообщить о своем друге. На другой же день я поспешила послать за ним, но человек мой возвратился с известием, что он уже арестован».

... Зал был наполнен военными, высокопоставленными чинами. Они возмущались, называли восставших зло­деями, делали это нарочито громко, словно не замечая что трое из участников событий присутствуют при этом, а точнее — специально говорили грубее и наглей именно для декабристов, навеки отсекая их от своего высшего общества.

Их допрашивал — по одному — сам император.
В «Записках» Полины сохранился рассказ Ивана Александровича об этом:

«Я первый вошел в комнату, в которой был государь; он тотчас запер дверь в зал, увлек меня в амбразуру окна и начал говорить:

— Были в обществе? как оно составилось? кто уча­ствовал? чего хотели?

Как я ни старался отвечать уклончиво и осторожно но не мог не выразить, что желали лучшего порядка в управлении, освобождения крестьян и прочее. Государь снова начал расспрашивать.

Тщательно скрываемый всеми участниками тайного
общества замысел цареубийства открылся. В числе
других, знающих, что в установлениях общества до­
пускалось убийство Александра I и уничтожение всей
императорской семьи, был указан и Анненков. Его
привезли из крепости в Петербург, в Главный штаб.
«Когда я входил по лестнице, меня поразила случайность, какие бывают в жизни и пред которыми:
нельзя не остановиться: я очутился в том самом доме,
где провел свое детство; меня ввели даже в ту самую
комнату, где я когда-то весело и беззаботно прыгал, а
теперь сидел голодный, потому что меня целый день
продержали без пищи... Тут я увидел одного из своих
родственников, который ужаснулся только тем, что
у меня выросла борода, и не нашел ничего более ска­зать мне. К счастию, я встретил тут Стремоухова,
своего товарища по службе, и поспешил воспользоваться этим случаем, просил Стремоухова повидать мою
дорогую Полину и передать ей, что я жив. С тех пор,
как мы расстались с ней в Москве, я не имел от нее
известий, тоска по ней съедала меня, и я был уверен,
что она не менее меня страдала от неизвестности».
Неизвестность... Иногда легче вынести самую же­стокую правду, чем, не зная покоя, томиться в ожида­нии намека, слова, хоть каких-то сведений о любимом
человеке, то надеяться на лучшее, то с замиранием
души ожидать худшего, ежедневно, ежечасно, ежеминутно умирать за него и воскресать вместе с ним, не­престанно жить в тревоге и отчаянии.
Так жила Полина.

Брат Стремоухова, проживающий в Москве, расска­зал ей некоторые подробности восстания, вскоре по­явился и тот, с кем встретился Иван Александрович в Главном штабе. Их сведения были неутешительны: Анненков — в крепости, нуждается во всем — от белья, до денег, с помощью которых хоть чуть-чуть можно) облегчить существование. Стремоухов посетил и Анну Ивановну, рассказал ей, что сыну ее нужна помощь, но

старуха, по традиции своей, заставила его более часа томиться в прихожей, затем вышла в окружении при­живалок и сказала, что «вещи сына находятся в ка­валергардских казармах и что там есть все, что ему нужно». Судьба покарала ее, она умерла в бедности, растранжирив несметные богатства свои, умерла, об­ворованная своими приказчиками и управляющими, но сейчас, когда дом ее ломился от всякой всячины, она отказала сыну в малейшей помощи.

11 апреля 1826 года у Полины родилась дочь. Ее на­звали Александрой. Волнения четырех месяцев не про­шли бесследно для Полины. Она тяжко захворала и три месяца пролежала в постели, почти в бессознатель­ном состоянии, несколько недель она была при смерти. Рождение ребенка вызвало переполох в доме Анны 'Ивановны. Вся ее челядь взволновалась — одни зло­радствовали по этому поводу, хоть и кормились на деньги своей взбалмошной родственницы, другие, те, что перекачивали правдами-неправдами состояние Ан­ненковой в свой карман, испугались всерьез: а что, если француженка тайно обвенчана с молодым барином и теперь предъявит свои права?!' От француженки отвернулись друзья. Лишенная работы, больная, она вынуждена была продавать фа­мильные драгоценности — их было, надо признаться, не так уж и много, вскоре пошли в ход все более или менее приличные вещи. Старуха, скорее снедаемая любопытством, чем жалостью, прислала вдруг неболь­шую помощь — деньги эти мгновенно растаяли — они ушли на содержание себя и ребенка, на оплату ле­карств, врача, на получение сведений об Иване Алек­сандровиче, для чего Полина снарядила в Петербург на свой счет гонца.

Едва оправившись от болезни, решила она и сама отправиться в столицу.

В Петербурге Полина знакомится с Огюстом Гризье и у нее возникает авантюрная идея: выкрасть Ивана Александровича из крепости.

Полина, одержимая новой идеей, разыс­кивает для Анненкова поддельный паспорт, и какой-то
петербургский немец обещает ей дать такой паспорт
за шесть тысяч рублей. Дабы добыть эти деньги,
француженка уезжает в Москву, является к Анне Ивановне, но та ей отвечает: I

- Мой сын — беглец!.. Я никогда не соглашусь на
это, он честно покорится своей судьбе.

- Это достойно римлянина, — отвечала ей Полина. - Но их времена уже прошли.

Однако она и сама уже понимала, что Анненков от­кажется покинуть товарищей своих, что он твердо разделит их судьбу, сколь бы жестокой она ни была.

…Невероятные усилия пришлось приложить ей, что-: бы ночью пробиться в крепость, точно сердце ее пред­чувствовало беду и разлуку... Короткое свидание... Клятвы верности и любви... Она вернулась домой — ее комната была неподалеку от крепости — вся дрожа: от холода, от страха, пережитого на реке, хотя и подсознательного, от волнения, вызванного свиданием.

В ту же ночь Анненкова с товарищами увезли в Сибирь.

Утром один из солдат крепости передал ей записку. В ней была одна только фраза: «Se rejoindre ou mou-rir» — «Встретиться или умереть!»

Полина мчится в Вязьму, обгоняя карету самого царя. Там — маневры. Царь любит парады, построения и крики «виват», как все российские цари. Даже в дни допросов и суда над декабристами он пишет брату в Варшаву:

«...Здесь все благополучно. Мои гости присутствуют
на смотре -войск, что дает удобный случай и мне их
посмотреть, и я могу сказать по совести и по правде,
что они вполне хороши...»

На это-то настроение и рассчитывала Полина.

Царь: Что вам угодно?

Полина: Государь! Я не говорю по-русски. Я хо­чу получить милостивое разрешение следовать в ссыл­ку за государственным преступником Анненковым.

Царь: Это не ваша родина, сударыня, там вы будете очень несчастны.
Полина: Я знаю, государь, и готова на все
Царь: Ведь вы «е жена государственного преступ­ника...

Полина: Но я — мать его ребенка.

Полина выезжает из Иркутска 29 февраля 1828 года, до­вольно поздно вечером, чтоб на рассвете переехать че­рез Байкал.

Жаннета Поль, живущая в России под именем По­лины Гебль, чтобы низкой должностью не порочить наследной фамилии, дочь монархиста, сгинувшего без, вести, швея и сотрудница модного магазина, милая, красивая, много испытавшая на коротком веку своем женщина, въезжала в Читу. После Шампаньи и Пари­жа, после Москвы и Петербурга, даже после Иркутска,; который покинула она несколько дней назад, малень­кая деревушка над быстрой студеной рекой, тайга, су­ровые частоколы острога, вылинялый флаг с двугла­вым орлом над комендатурой, бревенчатая, хмурая, как и все вокруг, церковь...

… «Четверть часа спустя человек вызвал меня, и я увидела Ивана Александровича между солдатами, в старом тулупе, с разорванной подкладкой, с узелком белья, который он нес под мышкою.

Подходя к крыльцу, на котором я стояла, он ска­зал мне:

— Pauline, dessends plus vite et donne moi ta main». (Полина, сойди скорее вниз и дай мне руку.)

Я сошла поспешно, но один из солдат не дал нам поздороваться — он схватил Ивана Александровича за грудь и отбросил назад. У меня потемнело в глазах от негодования, я лишилась чувств и, конечно, упала бы, если бы человек не поддержал меня...

Только на третий день моего приезда привели ко мне Ивана Александровича. Он был чище одет, чем накануне, потому что я успела уже передать в острог несколько платья и белья, но был закован и с трудом носил свои кандалы, поддерживая их. Они были ему коротки и затрудняли каждое движение ногами. Со­провождали его офицер и часовой, последний остался в передней комнате, а офицер ушел и возвратился че­рез два часа.»

Деятельный характер Полины, ее удивительное умение приспособиться к любой обстановке, привычка к труду — как к месту все это оказалось здесь, в Си­бири, где все было проблемой — от восковой: свечи до продуктов питания. Она вскопала бла­годарную забайкальскую землю и получила неви­данный урожай овощей, она придумывала небы­валые кушанья, которые при отсутствии плиты умудрялась готовить на трех жаровнях, поставленных в сенях, — каждый день, как и другие жены, отправ­ляла она обед в острог.

16 марта 1829 года у Анненковых родилась дочь, их второй ребенок. В честь бабушки ее назвали Анною.

В этом году в нескольких семействах начались счастливые хлопоты, появились дети.

Чтобы улучшить свой быт, дамы начали строить собственные дома — это были типичные крестьянские избы, но с некоторыми все же усовершенствованиями: в них было перенесено как можно больше городского. Комендант Лепарский, который знал уже, что вот-вот всей колонии предстоит большой поход, не удерживал дам от строительства, чем, конечно, содействовал раз­витию Читы, но вверг своих подопечных в ненужные и немалые траты.

Наступил 1830 год, все было готово в Петровске, начался великий переход декабристов из тюрьмы в тюрьму)

Жизнь Анненковых в Петровске ничем не отлича­лась от судьбы их сотоварищей. Разве только что По­лина родила мужу еще двух детей. Теперь у них была большая семья — и все мал мала меньше. Веселый, добрый нрав, находчивость, умение без жалоб и тоски выходить из сложных материальных невзгод, врож­денная работоспособность помогли Полине к содержать семью, и быть, можно сказать, матерью мужу своему, и поддерживать ровные отношения со всей декабрист­ской колонией в Петровске. Ее муж, человек умный, добрый и обаятельный, был к ней сердечно привязан, и любовь помогла Анненковым перенести тяжелый удар: они похоронили старшую дочь.

20 августа 1836 года, простившись с дорогой могилой, Анненковы покидали Петровск вместе с восемнадцатью товарищами, срок каторжных работ для которых истек. Рвались узы братства, только сейчас на пороге разлу­ки люди понимали, насколько они дороги друг другу.' В Нижнем Новгороде, где поселились Анненковы после возвращения на родину, губернатором был Алек­сандр Николаевич Муравьев. Отставной полковник, де­кабрист, он был пассивным членом Северного обще­ства, ничего не знал об умысле цареубийства, не при­нимал участия в событиях на Сенатской площади. Осужденный по шестому разряду, на шесть лет катор­ги, он вскоре был, назначен в Сибирь — городничим в захолустный Верхнеудинск, затем переведен на ту же должность в Иркутск. Его дом был одним из тех пунк­тов, через который протекала бесцензурная тропа пе­реписки узников Петровского завода с родителями, родственниками и друзьями.

В 1860 году у Анненковых гостил известный исто­рик Михаил Семевский. Он слушал живые и вырази­тельные рассказы Прасковьи Егоровны о пережитом, и запомнил он Анненковых такими:

«Высокий красивый старик, подле него — несколько полная, необыкновенно подвижная, с весьма симпатич­ными чертами лица и постоянною французскою речью на устах, его супруга».

Семевский предложил записать ее рассказы, и она
охотно согласилась, начала описывать жизнь свою с
детства, такою, как вы, дорогой читатель, узнали ее из
нашего повествования. Говорила Прасковья Егоровна
по-французски, дочь ее, Ольга, запись вела по-русски.
В один из сентябрьских вечеров 1876 года Прасковья Егоровна вспоминала переезд из Читы в Петров­ский завод. Она рассказала эпизод с казаком, послан­ным комендантом Лепарским вперед с целью воспре­пятствовать встречам декабристов с женами в пути
следования, о том, как рванулись вперед его дикие ло­шади, как привезли его вскоре без чувств и залитого
кровью, как боялась она садиться потом в экипаж с
такими бешеными лошадьми... И вдруг, усталая, попро­сила перенести беседу на завтра. А утром ее нашли
в постели мертвой.

Ее не стало 14 сентября 1876 года.

Всю жизнь была она опорой семьи, никогда нико­му - не пожаловалась на судьбу и умерла тихо, без бо­лезни, вдруг, точно и самой смертью своей боялась побеспокоить близких.

И словно исчезла рука, заслонявшая Ивана Алек­сандровича от страшной необратимой тьмы. Мрак во­шел в его сердце, в его разум, он никак не мог пред­ставить себе, что навсегда потерял жену и друга, Недуг захватил его, настиг. И это был конец.

Так завершился жизненный круг еще одной четы, отдавшей тридцать лет Сибири, наиболее счастливая судьба среди всех остальных.

Если, конечно, можно считать это счастьем...








































ПРИЛОЖЕНИЯ


















Иллюстрация № 1. Екатерина Ивановна Трубецкая

(иллюстрация из книги «Подвиг любви бескорыстной»)
























Иллюстрация №2 . Мария Николаевна Волконская












































Иллюстрация № 3. М.Н.Волконская с сыном












































Иллюстрация № 4. Александра Григорьевна Муравьева




















Иллюстрация № 5. А.Г.Муравьева

(иллюстрация из книги «Подвиг любви бескорыстной»)






















Иллюстрация № 6. Наталья Дмитриевна Фонвизина

(иллюстрация из книги «Подвиг любви бескорыстной»)


















Иллюстрация № 7. Прасковья Егоровна Анненкова

(Полина Гебль)

(иллюстрация из книги «Подвиг любви бескорыстной»)






















Иллюстрация № 8. Е.И.Трубецкая, М.Н.Волконская, А.Г.Муравьева, Н.Д.Фонвизина, П.Е.Анненкова

(иллюстрация из книги «Подвиг любви бескорыстной»)

Аннотация:


В работе 38 страниц, 8 иллюстраций.


27



© Рефератбанк, 2002 - 2024